Серебряный голубь - Страница 19


К оглавлению

19

В последнее время – шепнул ли кто, сам ли дошел – крепко стал призадумываться сторож над тем, что есть строгий хозяин его, Лука Силыч: не драконово порождение ль? Попризадумался, но молчал и еще более супился и без того насупленным он лицом (видно, недаром тот, кто посмотрит на ужас геенский, сам легкий отсвет геенны на лице своем носит; такой отсвет почил на Иване).

Все в нем возбуждало только страх или злость; и когда братия молилась, сладкие возгласы когда раздавались из бани, и вздохи, и смех, полный блаженства, и раскидистый рев пророчащего столяра, – тогда Иван крепкою злостью вскипал на врага рода людского, и, точно на бой ад и мглу вызывая, трещала, плясала, захлебывалась клокотаньем деревянной трели, и рвалась из рук, и бросалась на мглу Иванова колотушка, и трещал ногой по кустам, плясал ногами, шепотом захлебывался, и бросался, и рвался во мглу сам Иван; братия почитала Ивана великим подвижником: иные шушукались, что Ивана поглотит геенское пламя, что провалится в пламя Иван, охраняя сестер и братии; не пускали Ивана в баню: кто без него разогнал бы шутов и бесов, слетавших в ночь, угрожавших моленью и бденью?

Нынче был Духов день, и уж Иван собирался на бой, и провидел он беса, и точно заранее подбирал он площадную ругань, сплевывая на пол, между тем, как нищий Абрам беспечно распивал чай и никакая сила, казалось, не могла оторвать его от житейского этого дела: одному лишь Абраму разрешалось до полуночной трапезы разговляться чайком, ибо был Абрам человек полевой и вся его стать, прямо сказать, иная была, не братьина.

И Абрам распивал чай, духом возвеселившись, меж тем, как Иван, озлившись, одел полушубок, да во мглу и пошел; и во мгле плодового сада, отделявшего баню от служб, кустик похрустывал, веточка наклонялась; что-то угрюмо сопело у пня: это Иван, ночной сторож, бродил, караулил, но не стучал колотушкой; еще только издали шелестела вражья мгла крыльями: бесы еще не спускались на землю: бой еще предстоял впереди, – и какой бой! В бане была тишина; в бане была прохлада; баню не топили; но вся она, с наглухо закрытыми ставнями изнутри, сияла, светила, плавала в свете; посреди ее стоял стол, покрытый, как небо, бирюзовым атласом с красным нашитым посреди бархатным сердцем, терзаемым бисерным голубем; посреди стола стояла пустая чаша, накрытая платом; на чаше – лжица и копие; фрукты, цветы, просфоры украшали тот стол; и березовые, зеленые прутья украшали сырые стены; пред столом уж мерцали оловянные светильники; над оловянными светильниками сиял водруженный, тяжелый, серебряный голубь (когда дух осенял сестер и братий, голубь срывался с древка и летал, ворковал, порхал крылом, играл в помещении банном); в соседней комнате, что поменьше, одиноко стоял аналой, ничем не убранный; на аналое том книга; в белом весь одеяньи, с босыми ногами и с восковой над книгой зажженной свечой теперь, когда еще пусто все было, усердно… – нет, не молился! – исступленно падал на землю столяр – падал и вновь с полу взлетал, взлетал и падал – с протянутыми руками, с белоогненным, с до ужаса восхищенным лицом – и разве лицо это было? Нет, не лицо: как бледный, утренний туман, что, как свинец, густо давит окрестность, и потом тонким уже в солнце вьется паром, чтоб совершенно исчезнуть в ослепительном утреннем блеске, так просквозило, как пар, истончилось и, наконец, исчезло его лицо: так в хворых и жалких чертах просквозило сначала, потом прочертило, влилось и расплавило светом ветхие эти черты иное, живое солнце, иная, живая молитва, иной, еще в мир несошедший, но уже грядущий в мир Лик – Лик Духов. А эти глаза? – глаз не было: было что-то, на что невозможно взглянуть, и не поддаться, не ахнуть восторгом, не закричать в ужасе; свет, исходивший из глаз, растопил лик, пролился на белые одежды одинокого молитвенника, который то падал, а то взлетал, простирая свои исступленные руки за братий, за Россию, за то, чтобы тайная радость России сбылась, чтобы так воплощение духа в плоть человеков свершилось, как того не мир, а он, столяр, хочет; и стонет, и кличет, и просит он – того, одного: ничего ему больше не надо…

Невыразимо, невыносимо в пустой бане с ослепительным этим виденьем; но немного еще ему одному молиться; уже близ бани, средь яблонь, у дома по грязи хлюпают ноги – и там, где плывет во тьме фонарёк, да и там, где нет фонарька, хлюпают к бане ноги: это братья и сестры тянутся теперь на молитву; жутко тукнула в чуткой тьме колотушка: в жуткой и чуткой тьме ночной сторож оповестил: близок враг; и уже спешат – спешат на молитву.

Тихо входят в предбанник то один, то другая: в предбаннике разуваются, в белые облекаются там одежды. Глядишь – то тот, то другая в самой уже бане: молятся вокруг стола, а в соседнюю комнату, где за аналоем стоит столяр, – ни ногой; да и он уже не тот: не сверкает лик столяра: белое снова на нем лицо, белым облачком обозначилось снова – вот и длинное мочало бороды, и нос вот, и все прочее, столяровское, никакое иное, только будто сквозное оно все – лицо; и глаза сомкнуты; стоит, читает молитвы.

Уже ввалилась и старушенция в баню; будто смертеныши, маленькие старицы, гаденькие, сутулые, бородавочные, – а тоже в белом во всем: по стенам стали, бормочут себе молитвы; уже и Какуринский тут, и Сухорукое медник, и иной мещанин, и мещаночки, и сама, и еще кой-какие: сперва и не разберешь, кто да кто: не узнаешь: так свечи им лицо зажгли, так белые их одежды преобразили: ничего себе, молятся – наполнилась баня; и вот заперта освещенная баня с народом, будто и вовсе от мира она отрезана: здесь – мир новый, и все здесь иное, свое, голубиное; в ярких светильниках высоко поднятый голубь распростер надо всем свои крылья яркого серебра; шелк голубой, дорогой да крученый, под ним расстилается, и отражается, будто, в шелку том голубь-птица.

19