Серебряный голубь - Страница 31


К оглавлению

31

Завладевая душою Дарьяльского, борьба вызвала из души земляной глубины рать скрытых сил, чтобы злое око, око, Россию ненавидящее, не поразило его, как святынь некую ограду, и он потаенно воздвигал духа ограду – странной своей судьбы здание: но здание то стояло в лесах, и кто понимал ослепительность замысла этой постройки – построения крови и плоти своей? Видели груды мусора и в них небрежно закинутый изразец Византии великолепной; видели греческих обломки статуй, опрокинутых безобразно в родную пыль; а уже тайный враг не дремал: он проник в сердце народа – и оттуда, из народного бедного сердца, погрозил Дарьяльскому; потому-то, к народу идя, от него ограждался любовью Дарьяльский, и любовью этой, благословляющей на брань, стала для него Катенька. Необъяснимое ему говорило предчувствие, что, ну вот, полюби он крестьянку – и погиб; тайный его тогда одолеет враг; и уже вот он ждал из тьмы стрелы вражеской – стрелы из народа: и, как мог, оборонялся.

Катя чутьем поняла Дарьяльского; что-то большое и незнаемое вовсе пылко учуяла она в нем детским своим, вещим сердцем – и вся к его как бы прильнула груди, защищая от ударов: что удар будет, Дарьяльский знал; смутно предчувствовал, что и Катя падет вместе с ним.

Дикой красой звучали его стихи, тьму непонятным заклинающие заклятьем в напоре бурь, битв, восторгов. И, сковывая эти бури, битвы, восторги, – он насильно обламывал их ухарством – и далее: побеждал ложное, но неизбежно отламываемое ухарство византийством и запахом мускуса: но – о, о: запах крови дымился над запахом мускуса.

И этот путь для него был России путем – России, в которой великое началось преображенье мира или мира погибель, и Дарьяльский…

Но, черт с ним, с Дарьяльским: да пропади пропадом он: он уже вот перед нами: не дивитесь его поступкам: их понять до конца ведь нельзя – все равно: ну и черт с ним!

Надвигаются страсти: будем описывать их – не его: вы слышите, что уже где-то гремит гром.

Свара

Старуха сидела в очках у себя, у окна; старуха нахмурилась, преклонясь к пяльцам и будто на них нападая иглой, от которой тянулась малиновая нить шелка; она вышивала крону зеленых листьев; а теперь на зеленой кроне она дошивала вишню; в окне пробежал порыв; псы издали пролаяли и поднялся гам; галдели с гумна, и голоса приближались.

В темном коридоре торопливо прошел босых ног топот; еще, и еще прошел босых ног топот; на приближавшийся гам отозвались топотом и шушуканьем из кухни; раскрывалась тяжелая с блоком дверь; то там топотали, то здесь босые ноги по коридору; то и дело бабье из кухни заглядывало лицо; «взз-взз-взз» – повизгивала открытая дверь и – «бац» – падал тяжелый блок; а уже гам, визг, лай и пьяные выкрики поднялись на дворе: розовая с визгом свинья в окне пересекла двор от конторы.

Встала она; воткнула иглу в крону шелковых листьев, и малиновый клубок покатился с ее колен; сняла наперсток, спокойно опрыскала кружева из одеколонной склянки; к шуму, однако, чутко она прислушивалась.

Евсеичево лицо появилось испуганно в двери; прошептало, еле слышно:

– Вассиятство! Там бунтуют-с крестьяне.

– Что?

– Кхе-кхе-кхе…

– Что за вздор?

– Не могу знать-с… Озорники… Машка, на-дысь, кривая, сказывала… А все, вассиятств, насчет управляющего… Економические квитки задержал, будто бы там закосил у Ефрема, девку испортил… Будто с того… – вдруг его голос дрогнул.

– С кольями, матушка-барыня, там они… И-и-и что, позволю себе заметить.

Сочные губы старухи надулись и тревожно зажевали пустоту.

– Палашка, мантилью!

____________________

Катя с Дарьяльским стояли уже у окна; вид открывался оттуда на двор; двор был зеленый, большой, обставленный службами; службы образовали четырехугольник: были тут и конюшни, тесовые, с красной железной крышей, и на выбеленном фундаменте был соломой крытый, от сырости проплесневевший ледник, и изба, служившая баней и тонувшая в коноплянике, где весь день раздавалось веселое – «чи-чи-чи», и ледник, и полуотстроенный птичник, и белая для чего-то мазанка; задумались там и амбары, как тучные старики, зерном распертые и подпертые кольями, прикрытые кленом и осыпанные шиповника розовым цветом; был тут и гордый полк малиновых мальв; и там рылись куры; и экономическая контора была; в одной половине ютилась экономка; другую же половину занимал сам «кровопивец», Евстигнеев Яков, с пухлой супругой, дававшей приплод чуть ли не два раза в год, и с белобрысыми детишками, кровопивчиками, свежесть, младость и кровь которых, откровенно говоря, принадлежали скромным гробикам, необитым глазетом, вывозимым из Гуголева на целебеевский погост: недаром же Евстигнеев Яков пять уже лет тут у нас присосался, как пиявка, к народу – пил запекшимися устами его кровь и прослыл колдуном; он был хоть и пьяница, а распорядительный пьяница: как своим, чужим распоряжался добром.

В кожаной куртке и в больших охотничьих сапогах он стоял на крылечке, зажимая ржавый в руке свой «бульдог» , зычным голосом перекрикивая рев коричневых, со всех сторон на него напиравших зипунов, и пренахально потрясая над ними белесоватой, будто растрепанная пакля, бородкой; зипуны обступили; зипуны карабкались на перила крыльца; зипуны перли да перли на экономию; иные из них были с кольями; иные же просто поплевывали в кулаки: орали же все.

Вдруг на хмелем увитом крыльце стала баронесса; ее седые с желтизной волос пряди развились в ветер, в дождь, в толпу зипунов; и рука ее повелительно махнула; и дреколье щетинилось уже на нее, когда ватага отлила от конторы, пролилась на двор, приливала к барскому дому: мужики повалили.

31