Серебряный голубь - Страница 37


К оглавлению

37

– Бедная ты, какого теперь возьмешь себе мужа, а на довольство ли, а на радость ли сменишь девичью жизнь? На женскую твою долю тяжело и грубо опустится моя рука…

У, как шумят деревья, треплется Катина синяя юбка, разлетелись волосы; у, как посвистывает, как ходит сырая вокруг трава; закачались ветви, прутья, вершины, и ярко-розовые иван-чай расходились, что Катин души молодой размах: песнь пелась и проповедь начиналась – и везде шум… А вот он, нежный цвет ее души молодой; а вокруг ветра вдали свистели волынки и древесные разбивались тимпаны , а столетний с бугра дуб, как пророк, лесному народу протягивал руки.

Вот он, цвет души ее молодой; ах, как вся она протянулась к нему, – обвить бы его руками и заснуть бы на груди, но крапива бьется на этой груди; пусть же ей обожжет щечку крапива; пусть же ее разобьет он жизнь.

И тихую она на раскаленной его груди положила головку: и кудри ее с его кудрями слились – кудри слились в один прядающий в ветре дым, что отлетает с красного пламени: какой костер зажгли в том месте? Жадные жадно раскрылись их уста; стальные руки, ломающие тонкий стан, в порыве протянулись, раскаленная лава дыханья в ее грудь пролилась; вот уж с устами уста ее слились в длительном, и тягучем, и влажном дыханье; синее ее платье, что синее ее небо, в красном, что заря, пламени его одежд: и над этой зарей двух жизней, теперь слиянных, пепел воздушный, разуверений облако; растанцевались вокруг иван-чаев розовые кисти.

– Петр, довольно: потише! – бьется невеста Катя в его руках. – Петр, нас могут увидеть…

Но Петр себя потерял; в полузакрытые он ее заглянул очи, а теперь влажными пьет эти очи губами, и ее темные защекотали ресницы уста: голову он откинет, и взором этот пьет взор – не взором: пьет души своей порыв, теперь слетевший к нему голубкой: крылышками голубка забила в пустой его, пустой груди: тук-тук-тук.

– Петр, довольно: как забилось твое сердце!

Прилетела голубка, затрепетала крылышками, крылышком горло сжимает, и Катины слезы, что прозрачные из глубины души прозябшие зерна, голубка теперь поклюет – наклюется: жадная голубка; все поклюет и чужую опустошит душу: тогда выбьется из души и улетит в небеса. Пусть же теперь удлиненные, синие очи с очами сливаются, а заломленные руки стальная ломает рука; взоры пьяные открываются взорам пьяным; души встречаются и летят, – а куда?

– Петр, довольно: у тебя сердцебиение!

Стыдливо она от него отодвинулась; выглянуло солнце и ударило ей в лицо: в глазах у нее павлиньи перья, а на ней забегала сетка ясненьких зайчиков; но скрылось солнце.

– Слушай, Петр, – покраснела глупая девочка, – правда ли, что мужчины… что мужчина, – она покраснела густо, густо – так густо, что даже руками закрыла лицо, – что мужчины любят совсем посторонних женщин… так, просто: ну, когда вовсе они не любят!

– Правда, краса моя: есть такие мужчины!

– И они так же тогда целуются, как ты сейчас меня целовал? – а сама думает Катя, что вот у мужчин какие колючие щеки; так и горит ее лицо от прикосновений этих колючих щек.

– Любишь ли ты меня, Петр?

– Как же мне, краса моя, тебя не любить!

– Значит, я – первая в твоей жизни?

«Да!» – чуть ли не выговорил Петр и запнулся, а Катя на него смотрит испуганно, прижимая руки к груди, и ее малиновый теперь ротик полуоткрылся… «Да!» – чуть ли не выговорил он, но вспомнилось ему вчерашнее его безумство, и он запнулся: ему вспомнилась та одна, которую он никогда не встречал, не встретил и в Кате. Катю он любит, но Катя – не та заря: да и встретить нельзя ту зарю в образе женском.

– Ну, ну? – так и впилась в него Катя глазами и пальцы ее невольно сломали ярко-розовый цветка султан; а он – нахмурился он и снова щетина нависла у глаз, и зеленые уголья глаз на луг перед ней рассыпали молньи: ту можно встретить; но лик ее обезобразит земля; вдруг перед ним уже стоял образ вчерашней бабы: т а, пожалуй, была бы его зарей; так, подземным пылая пламенем, он стоял, скрестив руки, и говорил:

– Слушай меня, моя тихая Катя! Если не примешь ты меня, каким родила меня мать, я уйду от тебя далеко, а вдали от тебя я паду низко, потому что огненна моя страстная кровь; и кровь меня отравляет. Катя, невеста моя, за кого ты идешь? Если б ты знала!…

– Я знаю, я знаю! – тихим стоном пронеслось близ него; Катя все поняла: да – он такой же, как все; и, такой же, как все, он имел до нее с женщиной позорную связь; у, как он там стоит, точно красный, в нежных цветах, ее покой смущающий апостол; и что-то на нее звериное глядит из него. А кругом – шум: кучки деревьев, – осин, дубов, вязов, – закипают попеременно; и стоит вдалеке беспеременный шум, прошлому говорящий «прости». Точно шла проповедь красных апостолов о том, чего нет, но что вскоре случится; а сблизи дерева замирали, поджидая к ним летевшую, непетую песнь: песнь души ее пелась и страшная проповедь начиналась, чтобы далече, далече по селам, лачугам и звериным тропам разнести Катин души размах; и зверье откликалось; может быть, там – на звериной тропе одичавшая выползала собака, чтобы, поджав уши, уткнуть морду вверх и вторить порыву; и, может быть, – человечьи у ней были глаза; а она, собака, человечьими своими глазами глядела теперь на прохожего; он же крестился и пуще нахлестывал трусившую по грязи лошаденку, и за ним среди бела дня гнался оборотень; что же страшного тут, коли оборотнем оказался и ее Петр!

Он стоит и молчит, и глядит на нее горящими угольями: но Катя перемогла себя: во мгновение ока пережила она бурную его жизнь; внутренним оком его она провидела паденье; но она провидела и кару, нависшую над ним: ей показалось, что его голова излучает невидимое, мозг сжигающее, пламя; но она не знала, что адское это пламя – его завтрашний день. Она пережила все и все простила.

37