Серебряный голубь - Страница 75


К оглавлению

75

– Пусть, пусть! – вскрикивает в священном восторге Петр, потрясая пальцем; смотрит – из его протянутого пальца тонкая излетает нить и запутывается у дьячка в бороде.

– И я, и я тоже выпускаю свет, – радуется Дарьяльский, но дьячок не видит ничего.

– Пусть, голубчик, поп-то повеселится, попляшет: дух в нем взыграет и возьмет поп гитару.

– Хе-хе-хе: от винца-с, Петр Петрович, от вин-ца-с, – не от духа…

Но Петр не слушает: он в священном восторге.

– А я вам говорю, Александр Николаевич, поп пойдет в пляс во славу Божию…

– Христос с вами, Петр Петрович, какая там слава Божья: едак всякий пьяница, гласящий из кабака, – глашатай: так ведь это бывает у хлыстов, ни у кого иного; срамное веселие свое почитают за духовное озаренье…

И дьячок запел:


Эк, д'я – вития
Ат зилёнова змия…

Но Петр не слушает: он в священном восторге собирает удочку.

– Куда вы?

– Я к попу!

Ничего не понимает Александр Николаевич, дьячок: «видно спьяну», – думает он и перебирает пальцами удочку, поет себе в нос:


Жженка-казенка, душонка моя –
Жить без тибя мне д'никак нельзя.

Петр идет через луг, пошатываясь от восторга, не то от ядовитого испарения этих мест; великое в душе его теперь раздвоение: ему кажется, что он теперь понял все и все теперь он умеет сказать, рассказать, указать; а голос другой все-то ему шепчет: «ничего такого и нет, и не было», и ловит себя на том, что этот другой голос и есть он – подлинный; но едва он поймает себя на том, что безумствует, как ему начинает казаться, что тот, поймавший его голос, есть голос искушающего его беса… Так думает он и идет через луг; вдруг сзади, из-за его спины протягивается к нему светлая паутинка; обертывается, и видит, шагах в двадцати от него мужик из деревни Кожуханец, из голубей; вокруг кожуханца так и пляшет сеточка нитей, исходящих из головы, брызжет света лучами; «душа душе весть подает!» – радуется Дарьяльский, кланяется голубю; тонкой они друг другу понятной улыбкой обмениваются, и расходятся.

«Пусть я погибну, – думает Дарьяльский, – если изменю всему голубиному делу»…

«Ой ли!» – поддразнивает его голос: знает ли он, что этим словом он к себе подманивает смерть; нет, он не знает; если б узнал, взвыл бы от ужаса, шапку бы схватил да за тридевять земель от села побежал бы…

Едва отошел от пруда на сто шагов, приближаясь к дороге, как какая-то нарядная шарабанка мчится по пыльной дороге; барышня, видно, там правит сама призовым рысаком; ручки в беленьких перчатках, бледно-розовое в теплом в воздухе платье вьется волнами, а по тем бледно-розовым волнам, будто белые облачка, – кисея, кружева; крутится в воздухе беленькая кисейка, с соломенной развеваясь шляпы; из-под шляпы нежные локоны расплясались.

Вглядывается Петр – екнуло его сердце: стучит сердце, а отчего это так – не знает; ст ал посередь дороги и кричит от восторга:

– Стой, барышня, стой!…

Шарабанка остановилась: из-за лошади овальное высунулось лицо, пропадающее в пепельных волосах: детское вовсе это было лицо, строгое, с синими под глазами кругами, с ресницами бархатно-черными, покрывающими блистательные глаза; барышня дико уставилась на Петра испуганными глазами, бледно-розовый ротик дрогнул, ручка трепетно сжала хлыст: смотрит барышня не Петра…

Стой, да ведь это – Катя.

Петру кажется, будто ничего такого между ними не произошло и все осталось по-прежнему: ссора, измена, жениховство – да разве все это изменит то, что между ними есть: никакой ссоры и не было, а если и была, то кто помнит об этом теперь, в этих новых пространствах? Петру радостно и тепло.

– Хороший денек, Катя!…

Молчание: фыркает лошадь и бьет копытом.

– Ненаглядная деточка, давненько с тобой мы не видались…

При словах «ненаглядная деточка» бледно-розовый ротик дрогнул, а глазки будто на мгновенье позадумались, не блеснуть ли им приветом; но вот Катя презрительно поджимает губки; синий ужас светится уже из-под ресниц: щелкает хлыст, и рысак чуть не сбивает Дарьяльского с ног.

Дарьяльский обертывается и кричит вслед:

– Как поживает бабушка! И ей, и ей поклонись от меня…

Только пыль вьется там по дороге, будто никакой Кати и не бывало. Пьяный от воздуха, Петр не понимает безобразия того, что только что произошло.

«Вот тоже и Катя», – думает он и быстро шагает к попу.

У попа сидит урядник, Иван Степанов, лавочник и уткинская барышня.

– Здрасте, отец Вук.ол: чай да рай! Но поп как-то сухо подает ему руку.

– Солнышко, блеск, трепет сердечный! Здрасте, Степанида Ермолаевна…

– Пфф, пфф, пфф, – воротит лицо уткинская девица, не без лукавства скашивая на него глаза.

Глядь, а лавочника перед ним нет как нет: глядь – лавочник в окне уже ковыляет, к лавке.

– Чего это он захромал на левую ногу? Ночное происшествие ему не приходит в голову.

Сухо урядник Петру протягивает два пальца: возобновляется прерванный разговор; на Петра, как нарочно, не обращают внимания; какое-то враждебное к нему обнаруживается чувство. Но Петр, как слепой: им, этим людям, дарит кроткое он благояволенье.

Говорят о Еропегине: «Кто мог ожидать – такой крупный туз и вдруг – паралич!»

– Со всяким бывает: и с бедняком, и с золотым мешком, – вставляет урядник.

– Бедная Фекла Матвеевна, – охает уткинская барышня.

– Чего там бедная? Радуется, поди: к кому, как не к ней, притекут миллионы!…

– Ты тут, хошь что, а перед смертью, болезнью да законом – тут тебе все одно: купец, дворянин, енарал, али химик…

– Жалко Еропегина… – поглядывает батя на окружающих с какой-то виноватой гримасой; а сам думает: «вот буду пить, так и меня так же вот хватит»…

75