Столяр согнал муху: она описала круг и мертвенно уселась на скатерть, обтирая ножками поганое, желтое брюшко.
– Ну, вот: нашел с чем равнять: са смерта-убивством.
– А то разве не убивство? Да ты не дыхай: греха-та ведь нет.
– Как нет?
– Да так: все ведь то адна бабья рассказня; а муху-то ты придави; ана – трупная…
– Да што же есть, кали и хреха нет? Трупная муха снялась и улетела.
– Да ничаво нет…
– А Он, праведно судящий на небесн?
– Чево-сь?
Муха села на палец Дарьяльскому.
– Ты уж миня не учи: я еще умней сибя не встречал; уж ты мне паверь: ежели грех есть, то касательно Луки Силыча травления ты, почитай, супостат явный; уж я это тебе аткрываю по дружбе: и церквой ты не пакрывайся; только – греха нет: ничаво нет – ни церквы, ни судящего на небесн.
– Да пастой!…
– А чаво мне стаять: как я ему всыпал, так вот и понял, што и нет ничаво; хошь шаром покати; адна пустота; што курятина, што человеческое естество – плоть единая, непрекословная…
____________________
– И стала быть, – ходим мы галавами вниз?
– Етта не мы, а американцы.
– Ни за што в етту Америку бы я ни поехал!
Копоть, дым, чад, гвалт, мужики; с другого конца лавки зашумели:
– А я, гврю, табе, гврю, Митюха, гврю – да: кол, гврю, асинавай – гврю: всадить… за тваю, гврю, паскудную, гврю, писулю…
– Так, так…
– Мутьянят народ!
– Стервецы!…
– Скубенты!
– Ну и что же он? – допытывался урядник.
– Он – гврит: стаим, гврит, за правое дела… А я, гврю: дела, гврю, жидовские, гврю; народ, гврю, портите, окаянные, гврю.
Так наперерыв плевались мужичонки, лезли из кожи вон, чтобы угодить уряднику; пьяный урядник в компании курносых парней бражничал в этот день по случаю праздничного кануна; и с ним дебелая пила потаскуха-бабёха.
____________________
Копоть, дым, чад, гвалт, мужики: Петр открыл окно – из окна тянула прохлада; Евсеич, уже совершенно пьяный, спотыкался за соседним столиком:
– Пра приллианты ты, старина, зубы не заговаривай; пра приллианты ты етта аставь; прапали у вас приллианты…
– Вот те хрест, – приллианты нашлись!
– Ври больше!…
– А хочешь к уряднику?
Петр ничего не слышал, погруженный в думы; он лишь думал о том, что с некоторой поры тот на себе хмурый взор столяра испытывал, – тот самый взор, от которого, как говорили в народе, падают куры; пуще хмурился на Петра столяр, дозирая за ним неустанно; дозирал и Петр за столяром, подмечая все новые его для себя ухватки; так и следили они друг за другом.
Столяр же Петра невзлюбил и за то, что тот волю его на Матрене не так выполнял, и за то, что не было у Петра той силы, на какую столяр рассчитывал; а под ту столяр силу, как под процент с верного капитала, положенного в банку, речи свои о дити усугублял; выходило же, речи-то он усугублял зря; а коли Петр Матрену не до дна души возлюбил, выходил – фахт неважный: обыденная житейская срамота; оттого-то скверные бывали случаи с призрачной дитей, возникающей от испарений четырех человечьих дыханий.
Пуще же всего столяр Петра невзлюбил за то, что к Петру крепко-накрепко привязалась Матрена: глупую бабу от него теперь вовсе не оторвешь, а отрывать приходилось, да еще как!
И пока ходили они друг за другом, высовываясь из углов, из кустов, свешиваясь с полатей, Петр догадывался, что ходит меж них и четвертый, страшные свои он нашептывает речи, подсматривает, подуськивает, грозится, но все же крепко-накрепко связывает всех одной роковой, позорной и страшной тайной.
Помнит Петр, как недавно, когда он вовсе засыпал, растянувшись на лавке (уже от него вернулась Матрена и полезла к себе на постель), – помнит Петр, как ему показалось, будто накрепко у него на шее стянули веревку, да, упершись ему ногой в грудь, как рванули, сапогом раздавливая грудь и затягивая шею; охнул Петр и открыл глаза; смотрит – столяр над ним в задумчивости стоит и теребит бороду, рассматривает так внимательно его раскрытую грудь; Петр с лавки как вскочит. Мироныч же, тот его видя испуг, от него повернулся, руку за ковшом протянул, будто бы испивая водицы: испил, жалобно так раскашлялся и пошел себе спать, не сказавши ни худого, ни доброго слова. Петр же долго не мог успокоиться; все на лавке сидел да давил тараканов, пока желтое око рассвета не глянуло в избу из окна, выслеживая на полу соринки да крошки; с той с самой поры на ночь Петр спать уходил к сеновалу: душно было ему в избе от дыханий четырех человечьих, жаром пышущих тел; и биения сердца делались.
Все то, Бог весть почему, проносилось в его голове, когда издали дозирал он за медником: «вот они теперь там сидят, – думал он, – столяр, да четвертый; четвертый ли? А может, никакой, нулевой? Сидят, подуськивают друг друга, а скажи вот тому или другому: добрые люди, или у вас глаз на это все нет? – засмеют, не поверят».
И пока он так думал, в противоположном углу продолжали шептаться, искоса поглядывая на Петра: но дым, чай, ученые мужики да урядник заглушали тот шепот…
____________________
– И видел я, братцы мои, сон: будто у меня три халавы, и каждая халава на свой образец: адна псиная, а друхая щучья; и только адна собственная; и те холовы про самих аспаривают себя; и от того у меня трешшали мозги – оченно…
– Ну, и ты тилилюй же!
– А што?
– Быдлом тебя пабычить…
____________________
– Черт бы его подрал: а решенье нашшот таво приять должно; ты сам, Сидор Семеныч, рассуди: атпустить на чатыри на стараны его никак ниваз-можна; етта ты сам понимать; и опять-таки, зачем мне ево держать – лишний рот – коли проку ат ниво никакова; даром только аткармливать. Когда Петр проходил мимо них, направляясь к выходу с твердым решеньем, в котором он себе даже не признавался, ласково его так окликнул столяр.